— Это тебе. Один от Маре, другой от Лявукаса. Он все время спрашивает, бережешь ли ты его стеклышко?
Сахар был не только нежданной, но и очень редкой вещью. Такой же редкой, как пасха или рождество, и даже более редкой, потому что не каждую пасху или рождество мы видели сахар. И все-таки из-за этого сахара нельзя было позабыть Йонаса.
— Аделя эта — сущая ведьма, еще похуже ведьмы. — Злости во мне было не занимать стать.
Мать перестала улыбаться, села рядом на пеиь и долго молчала, потупившись.
— За что на нее сердишься? — спросила меня совсем другим, незнакомым голосом. — Ругаешь за что?
— А зачем она пошла замуж за другого? Чем Йонас ей плох был?
— Дитя ты еще, сынок, мало разумеешь… А когда не все разумеешь, не спеши судить людей, помолчи лучше. Аделин отец, старик Вайтекус, уж много лет сидит по шею в долгах, как в болоте. Все искал через дочь покрепче опору, вот и нашел… Якштонис ему векселя переписал, избавил на время от пристава. Три ночи ревела девка, чуть ума не решилась. Лучше бы мне в быструю речку, говорит, чем без Йонялиса жить! А ты: ведьма, ведьма. Когда встретишь эту ведьму, низко поклонись ей, ноги поцелуй злосчастной. Кабы Йонас получил землю, тогда бы тянул свои беды в одной упряжке с Вайтекусом. А теперь… своими слезами выкупила она стариков из нищеты!
Я стоял остолбенев. Мать вздохнула:
— Ах ты, милостивый боже. Когда ты только устанешь людей своих мучить?
Невдалеке что-то треснуло. Это был Стяпукас. Где ему в кустах усидеть. Высунул голову и таращил глаза, только не на меня и не на маму, а на сахар в моей руке.
— Поделись с ним, — сказала мать.
Стяпукас долго не мог поверить, что это ему дают сахар. А когда наконец взял, то засмеялся совсем уж как дурак и сразу отвернулся, застыдился, а потом одним махом скрылся в лесу. Но ненадолго. Опять высунулась его курчавая голова. Крикнул:
— Ты не ходи, сиди тут!
Исчез в кустах и оттуда объявил:
— Я один попасу.
Мать улыбнулась, поднялась с пня.
— Хороший приятель у тебя, — сказала. — Ну, сиди, не вертись.
Остригла мне волосы, обрезала обломанные, обкусанные ногти, а как увидела прохудившиеся сзади штаны, тут же сняла с меня и залатала лоскутом пестрядины, который тоже вытащила из своей неиссякаемой кошелки.
— Хотела раньше прийти навестить тебя, да все недосуг, — говорила она за починкой. — Соскучились мы по тебе все, Лявукас мисочку молозива было припрятал под кровать, вся изба провонялась, пока я отыскала…
— А картошка еще есть?
— Давно нет, вышла. И неизвестно, как с новой будет в нынешнем году. Отец у нас очень горячий, не утерпел, сцепился с Тяконисом, а тот остервенел, теперь каждый день кричит, чтобы мы съезжали. А куда денешься? Мы уж с отцом насчет Бразилии подумывали…
— Какой Бразилии?
— Не знаю, дитятко. Есть, говорят, такая теплая страна. Отец вернулся однажды из местечка и говорит: люди подбивают ехать в Бразилию эту. И везут туда даром, и кормят дорогой, потом лишь отработать нужно. Два года, что ли. Лауконисы уж уехали. Все равно, мол, здесь ли, там ли ломать горб, а может, там и получше будет.
— Так поедем и мы!
— Отцу и хотелось бы, а я не знаю… Откуда знать, что найдешь в чужих краях? И по морю страшно… Это тебе не озеро, не лужа, плыть нужно долго, и качает до того сильно — все нутро выворачивает. Бывает, и ко дну пойдешь… И опять же думаю: может, и хорошая страна эта Бразилия, да только где это видано, чтобы бедного человека дожидались с хлебом-солью? Нет такой страны на земле.
— А здесь что за сласть? Паси и паси, а когда подрасту — в батраки надо идти, — сказал я с досадой, потому что дорога казалась мне очень заманчивой, хоть я и понятия не имел, что это за Бразилия и как плывут по морю.
— В батраки придется идти… — повторила мать. — И тебе и Лявукасу придется. У всех такая доля, и никуда от нее не уйдешь.
Оглянулась она вокруг, будто стараясь найти ответ на свои мысли. Немного помолчала, подумала.
— Не моего ума дело, сынок. Как отец скажет, так и будет, — промолвила она как бы про себя. — Хорошо бы подождать, как там Лауконисам посчастливится. Напишут, сам Лауконис сулился…
Долго мы еще беседовали про Бразилию, про наш дом, про Тякониса. И понял я: хоть не больно весело мне здесь, но и дома не веселее. И я гордился в душе, что вот пропастушу год — привезу домой свой первый заработок. А может, хозяин даст в придачу пол-окорочка, может, пучок льна подкинет, как обещал… Столько добра — амбары ломятся.
Уходя, мать посулила опять как-нибудь навестить меня и привести с собой Лявукаса: пусть посмотрит, как люди пасут, приглядывается, свыкается. Еще год-другой — и подрастет, пойдет в пастушонки, пригодится ему эта наука!
— Ты нарви цветов, — сказала она, уходя за деревья. — Видишь, сколько их здесь, кругом пестреют! Йонялису на могилу положи…
— А я не знаю, где его могила…
— Со стадом набредешь. Положи, сними шапку, постой, молитву сотвори на коленях… — голос ее дрогнул.
— Мама, да за удавленника нельзя молиться.
— За Йонялиса — можно.
Хозяева вернулись только через три дня. Молча принялись за дело. Йонаса не поминали ни единым словечком. Лишь по вечерам, когда выбившийся из сил хозяин приволакивался с поля к ужину, старая Розалия сочувственно говорила:
— Изведешься ты один, сынок. Ой, поищи батрака, ой, поищи. Вот-вот рожь косить, яровые начинать, не разорвешься же на части, всюду одному не поспеть… И к чему? Два века не проживешь, один тебе дан — и тот укорачиваешь!
Каждое воскресенье и даже в будни хозяин отрывался от дел, разъезжал по округе, забираясь и в чужие волости. Однако найти батрака все не удавалось. Была самая середина лета. Кто собрался батрачить, уже батрачил, другие искали заработка на прокладке нового большака, на казенных мелиорационных и прочих работах, а третьи резали напрямик:
— У тебя батраки вешаются!
Хозяин возвращался взбешенный, запирался с женой и старой Розалией в горнице и долго совещался. Говорили они между собой тихо, видимо остерегаясь Оны и меня. Лишь однажды услышали мы за дверью крик Розалии:
— Не сяду я с ним за один стол!
— Из-за Пятраса кричит, — пояснила мне Она. — Так и надо, так им и надо, поганым. Йонаса в могилу загнали, так теперь Пятрас задаст им жару. Пятрас им задаст!
— А кто этот Пятрас?
— Да ты что? — Она вытаращила свои косые глаза. — Не знаешь большевика Пятраса Довидониса? Вот так так. Ты что, с неба свалился?
— А что это такое — большевик?
— Этого еще не хватало! — всплеснула она руками. — Все богатые хозяева на большевиков зубы точат, ксендз-настоятель с амвона их ругает, все святоши против них ополчились, а ты не знаешь! Он же, большевик этот Пятрас, власть свергнуть хочет!
— А что это — власть?
— Как так что это — власть! — сердито крикнула Она. — Не знаешь, что это — власть? Власть — это, ну… власть, — начала заметно сбиваться девка. — Власть смотрит, чтобы всем было хорошо, чтобы люди не дрались, потом еще… водку продает, ну, и там… Или ты, глупенький, не понимаешь?
Понимаю. Власть — это вроде доброй тетеньки. Заботится обо всех, всех оберегает, чтобы их не обижали. Потому и спрашиваю Ону:
— Почему же Пятрас ее свергнуть хочет?
— Не нравится она ему. Говорит, не наша это, плохая это власть. Батракам, говорит, плохо при этой власти. — Она весело рассмеялась. — Плохо, а? Да когда же батраку было хорошо? Сколько лет уж батрачу, одну власть люди выбрали, другую власть выбрали, а по мне все одно, все одно. За это Пятраса никто не держит, и сам он нигде не заживается… Теперь его только что из кутузки выпустили, опять ходит без места.
— Как сказала, так и будет! — горланила за дверью Розалия. — На то не одна ваша воля, на то и моя воля!
— Слыхал? — опять рассмеялась Она.
Но за дверью снова все затихло.
Долго советовались хозяева, а что решили — неизвестно. Но в тот же вечер Она внесла положенную нам миску простокваши не в избу, а в чулан. Сердито стукнула об стол:
— Радуйся. Еще не привезли большевика этого, а уж нас в чулан выперли жрать. Что же будет, когда Пятрас объявится? Верно его брат говорит: где Пятрас объявится — житья никому нет!
И тут же, яростно уписывая молоко, рассказала мне о брате Пятраса Повиласе Довидонисе, который пошел в примаки в Ликалаукяй, тут, неподалеку, на шесть десятин, и которому все в руки так и плывет. Каждый год подкупает земли; корова была одна, а теперь их пять да две телки; и лошадей все прибавляется, а работников что ни год все больше в дом приводит. Раньше обходился одним батраком, сам работал в поле от зари дотемна, а теперь уж батрака, батрачку, девчонку-подростка и пастушонка берет. Но уж гоняет всех — кишки вымотает — жизни не рад кто к нему попадет! И на жалованье всегда надувает, а если и заплатит, то после судов да тяжеб… Иной лет пять судится с ним из-за какого-нибудь гарнца льняного семени, а потом устанет и плюнет!